– Мадам де Жуанвиль, – окликнул ее король, называя леди Мортимер ее девичьей, столь прославленной фамилией, – поднесите мне моего внука.

«Моего единственного внука...» – добавил он про себя.

Взяв ребенка, Филипп поднес его близко к своему лицу и с минуту держал перед собой, пристально вглядываясь в эту невинную розовую кругленькую мордашку с глубокими ямочками на щеках. «В кого ты пойдешь, дитя? – хотелось ему спросить внука. – В твоего распутного, ветреного и слабовольного отца или в мою дочь Изабеллу? Ради чести нашего рода я хотел бы, чтобы ты больше походил на мать; но ради счастья Франции сделай, о боже, чтобы он был истинным сыном своего слабого отца!»

– Эдуард! Улыбнитесь же государю, нашему дедушке, – сказала Изабелла.

Казалось, малыш ничуть не испугался устремленного на него взора неподвижных глаз. Он смело протянул вперед ручонку, запустил ее в золотые волосы государя и с силой потянул кудрявую прядь.

Тут улыбнулся сам Филипп Красивый. У всех присутствующих единодушно вырвался вздох облегчения, каждый поспешил рассмеяться забавной выходке ребенка; и, осмелев, участники трапезы завязали беседу.

Когда мальчика унесли, а ужин окончился, король отпустил всех присутствующих, за исключением Мариньи и Ногарэ, которым он знаком приказал остаться. Несколько минут он сидел, не произнося ни слова, и королевские советники не решались заговорить, уважая молчание своего государя.

– А собаки тоже твари божии? – спросил он так внезапно, что собеседники не успели понять, чем вызван этот вопрос, какие заботы привели короля к подобной мысли.

Филипп встал и положил ладонь на теплую морду борзой, которая поднялась при его приближении и потянулась перед огнем.

– Государь, – начал Ногарэ, – сами будучи людьми, мы знаем людей, но ничего или очень мало знаем о том, что касается всех прочих созданий природы...

Филипп Красивый подошел к окну, он стоял и глядел в темный двор, не видя ничего, кроме неясного нагромождения камня и черной листвы. Как то часто бывает с людьми, наделенными всей полнотой власти, к вечеру того дня, когда ему пришлось взять на свои плечи бремя трагической ответственности, мысль Филиппа непрерывно возвращалась к таинственным и туманным вопросам: он старался уверить себя, что существует некий незыблемый порядок, который оправдывает его жизнь, его сан, его деяния.

Наконец он повернулся и произнес:

– То, что должно было свершиться, свершилось, Ангерран, и не в наших силах стереть следы железа и огня. Виновные уже предстали перед богом. Но что станется с королевством? У моих сыновей нет наследников!

Не подымая головы, Мариньи ответил:

– Если, государь, они вступят в новый брак, у них будут наследники...

– Пред лицом господа они женаты.

– Господь бог может расторгнуть... – начал Мариньи.

– Господь бог не повинуется земным владыкам. Господу богу нет дела до моего царства, у него есть царствие свое. Одними молитвами мне не освободить моих сыновей от брачных уз!

– Тогда их освободит папа, – возразил Мариньи.

Король вопросительно взглянул на Ногарэ.

– По закону прелюбодеяние не является достаточно веским основанием для расторжения брака, – сухо заметил хранитель печати.

– Однако ныне у нас нет иного прибежища, кроме папы Климента, – заметил Филипп Красивый. – Сейчас не время следовать существующим законам, даже законам церкви и Святого престола. Король должен помнить, что может умереть каждую минуту. А кого вы, Ногарэ, и вы, Ангерран, пойдете первого известить, что господь бог призвал меня к себе, если это случится не сегодня завтра? Людовика. Ведь он мой первенец. Следовательно, и освободиться от брачных уз должен он первый.

Ногарэ поднял свою большую костлявую руку, облитую отблеском огня, пылающего в камине.

– Не думаю, чтобы его высочество король Наваррский когда бы то ни было пожелал вновь приблизить к себе свою супругу, и, сверх того, полагаю, что это отнюдь не желательно для государства.

– Вам придется в таком случае убедить курию и самого папу Климента, что король в отличие от всех прочих смертных не может руководствоваться обычными, общепринятыми соображениями, – заметил Филипп Красивый.

– Приложу все свои старания, государь, – ответил Ногарэ.

В эту минуту послышался конский топот. Мариньи поднялся и подошел к окну, а Ногарэ тем временем снова обратился к королю:

– Герцогиня Бургундская [6] будет чинить нам перед Святым престолом всевозможные препятствия. Надо как можно лучше наставить его высочество Людовика, чтобы он по природным своим странностям не испортил дело, затеваемое в его же собственных интересах.

– Хорошо, – отозвался Филипп Красивый. – Завтра же я поговорю с ним, а затем вы незамедлительно отправитесь к папе.

Конский топот, привлекший внимание Мариньи, внезапно замолк на плитах двора.

– Гонец, ваше величество, – сказал Мариньи. – И по-видимому, издалека: он весь, с головы до ног, покрыт пылью, да и лошадь еле держится на ногах.

– А откуда он? – спросил король.

– Не знаю: не разгляжу герба.

И действительно, уже стемнело и вечерние сумерки окутали замок. Мариньи отошел от окна и снова сел перед камином.

Почти тотчас же в коридоре раздались чьи-то торопливые шаги, и в комнату вошел Бувилль, первый королевский камергер.

– Государь, из Карпантрасса прибыл гонец и просит вас принять его.

– Пусть войдет.

Вошедшему было лет двадцать пять, он был высок ростом и широкоплеч. Его желто-черный плащ густо облепила пыль; на груди блестел вышитый крест – знак того, что посланный принадлежит к числу папских гонцов. В левой руке он держал шапку, тоже побелевшую от пыли и забрызганную грязью, и резной жезл, который указывал на его должность. Гонец сделал несколько шагов в направлении короля и, преклонив перед ним правое колено, отцепил от пояса ящичек черного дерева с серебряными инкрустациями, где лежало послание.

– Государь, – сказал он, – папа Климент скончался.

Король и Ногарэ, оба одинаковым движением, невольно попятились, и лица их покрыла бледность. Молчание, воцарившееся вслед за этим сообщением, было поистине ужасным. Филипп открыл ящичек, достал оттуда пергаментный свиток, быстро сломал печать и поднес послание к глазам; читал он медленно и внимательно, как бы желая удостовериться в том, насколько верна сообщенная ему гонцом новость.

– Папа, которого мы сами возвели на престол, сейчас уже находится в царствии божием, – вполголоса произнес он, протягивая свиток Мариньи.

– А когда он преставился? – спросил Ногарэ.

– Шесть дней назад. В ночь с девятнадцатого на двадцатое, – ответил гонец.

– Сорок дней... – прошептал король.

Ему незачем было продолжать, ибо трое его приближенных произвели в уме те же подсчеты. Сорок дней, не дольше и не меньше. Ровно сорок дней прошло с того дня, когда на Еврейском острове, среди языков пламени, раздался вопль Великого магистра ордена тамплиеров: «Папа Климент, рыцарь Ногарэ, король Филипп, не пройдет и года, как я призову вас на суд божий...» – и вот не прошло еще шести недель, а проклятие уже обрушилось на голову первого из троих.

– Скажи, – обратился король к гонцу, знаком приказывая ему подняться с колен, – при каких обстоятельствах скончался наш Святой отец и что он делал в Карнантрассе?

– Государь, он держал путь в Кагор и в Карпантрассе задержался против своей воли. Уже некоторое время он страдал от лихорадки и томился в тоске. Он говорил, что желает умереть в родных местах, там, где увидел свет божий. Лекари усердно его пользовали, даже заставляли его глотать растертые в порошок изумруды, каковые, как говорят, являются лучшим лекарством против подобного недуга. Но ничто не помогло. Он умер от удушья. Вокруг его смертного одра собрались кардиналы. Больше я ничего не знаю.

И он замолк.

– Хорошо, ступай, – сказал король.

Гонец вышел. Залу окутала гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием четырех мужчин, застывших там, где их застигла неожиданная новость, да ровным дыханием борзой, которая сладко спала, пригревшись у камина.

вернуться

6

Речь идет об Агнессе, дочери Людовика Святого, матери Маргариты Наваррской. – Здесь и далее примеч. перев.